[Дата не указана]
Вавилонская башня: о возможности использования коллективного культурного мифа
Во времена кризиса, подобного сегодняшнему, не обратиться ли нам к коллективному культурному мифу в надежде, что этот инструмент еще не устарел? Попробуем истолковать историю Вавилонской башни, исходя из наших целей. Я предлагаю применить её так же, как ученый применяет готовые математические формулы. Математик может и не предполагать, что его построения получат то или иное научное применение; более того, он может вообще не задаваться этим вопросом или считать, что открытая им формула и вовсе не имеет практического смысла. Даже в этом случае ученый может решить, что ему удалось обнаружить реализацию, соответствующую тому или иному математическому утверждению, и использовать это утверждение нужным ему способом. Так я и поступлю с историей Вавилонской башни.
Во-первых, я буду говорить о том варианте этой истории, что изложен в Книге Бытия, однако с тем же успехом я мог бы и написать свой собственный вариант. Саму историю я не собираюсь истолковывать: я использую её, чтобы истолковать мою собственную задачу. Когда я говорю, что мог бы написать своё переложение, я не имею в виду, будто можно произвольно изменять её ключевые элементы. Необходимо преобразование, которое не будет ни трактовкой этой истории, ни даже её развитием. Это не та операция, которую Фрейд использовал для прояснения смысла сновидения: я буду рассматривать миф, во-первых, как социальный аналог явления, известного как сновидение, также имеющий нечто общее с избранным фактом, который ищут сознательно, а во-вторых – как некий эмоциональный опыт, обработанный α-функцией.
Есть множество мифов, которые если и были признаны таковыми, то только в уничижительном смысле: так отмахиваются от неправдоподобных историй – или историй, в которые слушателю не хочется верить. Нам неизвестно, как они зародились; недоступно нам и наблюдение за процессом мифообразования, когда оно происходит среди нас. Если их выдумал один человек, какой-нибудь безымянный гений, то мы можем предположить, что этот процесс проходит через следующие этапы: человек обретает некий эмоциональный опыт; α его преобразует; этот опыт становится возможно передать другим людям. В абсолютном большинстве случаев на этом дело и заканчивается, потому что природа эмоционального опыта имеет слишком частный характер, чтобы иметь общественное значение. Проводя параллель с научным методом, это можно сравнить с гипотезой – необязательно ложной, однако применимой к случаям столь редким, что она проходит незамеченной, – подобно тому, как совершенно верное математическое утверждение (Пуанкаре, «Наука и метод») может так и не найти применения за неимением реализации, которой бы оно соответствовало в качестве алгебраической системы, репрезентирующей научную дедуктивную систему. Это относится к абсолютному большинству так называемых сновидений, выражающих некий опыт, переведенный, благодаря действию α-функции, в форму, которая позволяет сохранять его в памяти и передавать. В этом смысле, рассказывая свой сон, можно передать соответствующий опыт, однако общественная ценность этого опыта – и, следовательно, его α-формулировки – будет невелика из-за его крайней специфичности.
Но есть и другие истории, которые можно расставить по восходящей шкале обобщения, в верхней части которой будут мифы, имеющие значение для всего культурного сообщества, – такие, например, как миф об Эдипе и история Вавилонской башни, – которые воспринимаются как практически универсальные и потому воспроизводятся во многих областях национальной и общекультурной мысли, а также в различные эпохи. Человека, способного преобразовать при помощи своей собственной α-функции подобный эмоциональный опыт в материал, который можно хранить в памяти, передавать и, наконец, обнародовать, следует отнести к категории тех, к кому применимо неточное слово “гений”. Однако я хочу сосредоточиться на аналогии между этими историями (а впоследствии я буду говорить и о реальных исторических событиях) и алгебраическим исчислением, созданным математиком не просто для того, чтобы репрезентировать уже существующую н.д.с., а в качестве математической формулировки, которая пока неприменима ни к каким известным реализациям, но может обрести их в будущем.
Исходя из этой позиции, я возвращаюсь к избранному нами мифу о Вавилонской башне. Как выделить ключевые элементы в этой истории, избежав обвинений в том, что мы произвольно перетасовываем их, даром что, как я сам же и настаивал, к ней подобает относиться с почтением? Здесь нам поможет теория α-функции. Предположим, что эта история предназначена для того, чтобы разобраться с некоей эмоциональной ситуацией; и далее, что зрительные образы, которые передаются в ней посредством слов, следует рассматривать как α-элементы. Также мы будем исходить из того, что повествовательная форма нужна для придания элементом видимости целостности и связности, так как иначе их сочетание требовало бы объяснений. Повествование, подобно словам «как бы» и прочим – которые, по мысли Фрейда, невыразимы на языке сновидения – нужно для того, чтобы выразить эмоцию, которую требуется сохранить в памяти. Пока же мы можем пренебречь повествованием и другими формами связности, за исключением одного очень важного момента: эти элементы недвусмысленно указывают на то, что α-элементы, то есть зрительные образы, образуют постоянное соединение. Функция повествования заключается в том, чтобы индивидуум и все прочие представители его культуры могли это постоянное соединение наблюдать и удерживать.
Это выводит меня к вопросу применения нашего мифа к решению задачи, которую он призван истолковать. Подобно тому, как учёный должен разбираться в математике, чтобы понимать смысл и принципы применения разнообразных математических открытий и формулировок, например дифференциального исчисления и бинома Ньютона, психоаналитик должен знать свой миф. Кроме того, учёный должен распознавать задачи, к которым применима та или иная математическая операция; психоаналитик же должен понимать, когда его задача требует применения того или иного мифа как психоаналитического аналога алгебраического исчисления. Можно сказать, что именно этим и занимался Фрейд; как учёный, он осознавал, что столкнулся с проблемой, для разрешения которой необходимо применить миф об Эдипе. Плодом этого стало открытие – не Эдипова комплекса, а самого психоанализа. (Или следует говорить об открытии человека или человеческой психики, которое происходит всегда, когда эти элементы находят постоянное соединение?) Именно в этом смысле я говорю о том, что миф о Вавилонской башне, или об Эдипе, или о Сфинге следует применять как инструмент наподобие математической формулы. Прежде чем мы продолжим изучение мифа как инструмента для исследования эмоциональных проблем, я должен отметить, что наше изыскание уже достигло точки, в которой оно затрагивает использование сновидений. Я уже упоминал, что большая часть сновидений содержит в себе только чрезвычайно низкоуровневые обобщения, что, с одной стороны, оказывается недостатком, если речь идет о психической жизни группы во времени и пространстве, а с другой, преимуществом, если мы говорим об уникальном – а именно, о психической жизни конкретного пациента в анализе.
Сновидение следует интерпретировать как утверждение, указывающее на постоянное соединение α-элементов. Сами по себе α-элементы не менее и не более важны, чем их постоянное соединение, как оно показано сновидением. С помощью α-функции, постоянное соединение эмоционального опыта становится пригодным к хранению, передаче и публикации, а сам факт соединения оказывается возможно зафиксировать. Что это говорит о том, как соотносятся обыкновенные, по-видимому не повторяющиеся, сновидения с повторяющимися? Если рассматривать миф, с одной стороны, и явное содержание сновидения, с другой, как групповую и частную разновидности одного и того же – а это последнее, в свою очередь, как указание на постоянное соединение α-элементов, то как мы можем применить это утверждение? Если провести аналогию между ним и формулой вида (a + b)2 = a2 + b2 + 2ab, то перед нами, вероятно, встанет вопрос, каково устройство этого утверждения и по каким правилам его следует использовать. На первый взгляд, математики это умеют; нам кое-что известно о том, как используются буквы a и b и по каким правилам ими следуют оперировать. Также нам известно, что определенные задачи можно решить, опознав в этой алгебраической формуле корректную репрезентацию составляющих их элементов. Более того, нас можно обучить тому, как выбирать формулы, пригодные для решения тех или иных задач, и мы умеем передавать эту информацию другим. Тем не менее, существует разрыв между теми, кому легко понять объяснения, когда и как следует применять тут или иную формулу, и теми, о ком принято говорить, что у них слабые математические способности. Однако принципы математических операций кажутся проблематичными не только последним, как показывает математическая и философская полемика вокруг этих вопросов, неразрывно связанных с самой природой математических способностей. Тем не менее, бесспорно, что математикам удалось создать метод фиксации и передачи утверждений, благодаря которому передача математических знаний и их применение на практике упорядочены алгоритмами, чьему единообразию и неизменности можно только позавидовать, – во всяком случае, я могу только позавидовать, особенно после того как выдвинул гипотезу, что миф и сновидение можно рассматривать как аналоги алгебраических исчислений, и предположил, что и они могут использоваться как инструменты, пригодные для истолкования и, соответственно, решения тех задач, которые могут быть ими репрезентированы.
Итак, задача заключается в том, чтобы установить основополагающие правила применения сновидений и мифов. Во-первых, следует отметить, что все сновидения имеют одно-единственное толкование – а именно, что α-элементы находятся в постоянном соединении. Во-вторых, каждому сновидению соответствует реализация, которую оно, в свою очередь, репрезентирует. Иногда реализация, особенно если она незначительна или экзотична, так и остается потенциальной. Иногда же её можно наблюдать в актуальной действительности, и если её сходство с репрезентировавшим её сновидением добирается до сознания, то у сновидца возникает иллюзия, будто «сон сбылся». Это, как правило, говорит об убежденности сновидца в том, что события и их последовательность в сновидении предвосхитили такую же или сходную последовательность событий в его реализации. Иными словами, речь идет об иллюзии, в которой сходство между эмоциональным опытом (зафиксированным и сохраненным при посредничестве α-функции) и событиями (для понимания которых необходим этот сохраненный эмоциональный опыт) переносится на то, что воспринимается как два нарратива. На самом же деле, следует говорить о едином нарративе, функция которого – обозначить соединение α-элементов, нужное для сохранения двух различных, хоть и взаимосвязанных пластов эмоционального опыта. Один из них переживается во сне или в бодрствующем состоянии, известном как дежавю; другой – в ходе реальных событий. Поскольку результаты обработки α-функцией двух разных, хоть и связанных между собою массивов эмоционального опыта были бы одним и тем же сновидением, кажется, что предполагаемые события сновиденного нарратива тождественны событиям эмоционального опыта, по отношению к которому сновидению выполняет ту же функцию, что алгебраическое исчисление по отношению к эмпирическим данным. В-третьих, пациент никогда не сможет ни осмыслить фактический опыт, ни научиться на нём чему бы то ни было, пока ему не удастся истолковать его в свете своего сновидения или мифа, в котором группа зафиксировала и сновидение, и убежденность в ценности последнего для всех своих членов. Для практикующего аналитика это означает, что предметом его интерпретаций должны быть определенные события и обстоятельства, выпавшие на долю пациента, в свете сновидения, которое показало, что для пациента определенные α-элементы находятся в постоянном соединении. Так, если пациент рассказывает сон, где он, сидя в поезде, дал сигнал остановки, принятый у водителей машин, после чего у него отвалилась рука, то следует исходить из предпосылки, что некие элементы соединены между собой.
Я перечислю несколько известных мне пунктов, важных для понимания того, какие именно элементы соединяются в этом сновидении: пациент не отвечал за управление поездом; тем не менее, он любезно попытался уведомить других участников дорожного движения о приближающемся маневре, дабы избежать происшествия; этот достойный, по его мнению, поступок не увенчался успехом, потому что его рука забилась, как в припадке, и свалилась на землю, где и лежала без всякого толку. Это привело пациента в глубокое замешательство: как его безукоризненное поведение могло встретить такую враждебность и отчего поступок его руки, очевидным образом своевольный, поставил в неловкое положение его самого. Сновидение показало, что некая часть личность человека пресекала все его конструктивные и творческие импульсы, включая желание быть полезным окружающим. Между тем, желание это было хорошо, так как указывало на добродушное состояние духа, благоприятное для самого же пациента. Этого приятного настроения и лишило его своеволие руки, а также дальнейшие нападки со стороны остальных пассажиров, выражавших недовольство её поведением. Эти элементы сновидения настойчивее всего бросаются в глаза.
На первый взгляд, вышесказанное может показаться интерпретацией сновидения, пусть и довольно поверхностной. Я проведу различие между двумя разновидностями интерпретаций, назвав одну из них «значением» сновидения или любого другого типа ассоциаций, а вторую – собственно, «интерпретацией». Под «значением» я подразумеваю аспект коммуникации, соответствующий тому, что говорящий имел бы сознательное желание передать, если бы она происходила за пределами анализа. Ничто так не способствует отыгрыванию, как неспособность аналитика проинтерпретировать сновидение – и неспособность пациента видеть сны из-за недостаточности α-функции. Но прежде чем интерпретировать сновидение или ассоциацию, необходимо установить их значение. Легко сказать, что значение ассоциации совпадает с тем, что пациент сознательно хочет сообщить; гораздо труднее понять, какая часть сновидения соответствует тому, что пациент сознательно хочет сообщить. Ибо, приняв теорию α-функции, мы можем утверждать, что явное содержание сновидения представляет собой словесное выражение зрительных образов, соединенных между собой для того, чтобы тем самым зафиксировать постоянное соединение определенных элементов эмоционального опыта и, сохранив его в памяти, передать их в распоряжение бессознательных мыслей в состоянии бодрствования, как в случае с овладением навыком ходьбы, без которого она требовала бы постоянного вмешательства сознания; а также сознательным мыслям в состоянии бодрствования, как в случаях, когда человек пересказывает своё сновидение самому себе или окружающим, тем самым открывая дорогу поиску соотношений, составляющих основу рациональности здравого смысла, а также критериям здравого смысла, заключающимся в том, что результаты поиска соотношений должны быть непротиворечивы. Из этого следует, что облечение сновидения в словесную форму – это просьба о знании, часто выраженная прямо – в виде вопроса, что «означает» или предвещает сон. На первый взгляд, обращаться к аналитику с подобной просьбой вполне разумно. Но в действительности это не так, и объяснение, что означает сновидение, не должно быть целью аналитика. Вопрос не в сновидении, а в эмоциональным опыте, по отношению к которому сновидение представляет собой иррациональный аналог алгебраического исчисления. А этот эмоциональный опыт, в свою очередь, вызывает у пациента вопрос, сходный с тем, что мог бы задать младенец, стукнувшись об пол головой: что это значит? В этом смысле, эмоциональный опыт подобен физическому: ему может приписываться некое значение; иными словами, он может восприниматься как опыт, на котором можно чему-нибудь научиться. Срабатывание α-функции – это первое и необходимое условие превращения эмоционального опыта или скорее его данных в материал, на котором можно учиться; иными словами, материал, пригодный для мыслей сновидения (бессознательных мыслей в состоянии бодрствования, по Фрейду) и для соотнесения их со здравым смыслом, что подразумевает не только сознательные мысли в состоянии бодрствования, но также и осознание своей жизненной позиции и мировоззрения как необходимого багажа и вооружения индивидуума как члена группы. Это выводит меня к еще одному существенному компоненту сознательной коммуникации, происходящей при пересказе собственного сновидения, – а именно, открытому выражению любопытства. Проверке здравым смыслом здесь подвергается гипотеза (в терминах Юма), что некоторые ассоциации находятся в постоянном соединении. И это выражение любопытства может быть предметом исследования с применением мифа как аналога алгебраического исчисления.
Итак, мы пришли к выводу, что суть сновидения составляет не явное содержание, а эмоциональный опыт; а также что относящиеся к этому опыту данные органов чувств обрабатываются α-функцией и под её воздействием превращаются в материал, пригодный как для бессознательных мыслей в состоянии бодрствования и мыслей сновидения, так и для сознательного соотнесения со здравым смыслом. Фрейд, несомненно, считал, что этот материал подходит не только для соотнесения со здравым смыслом посредством его же, и пытался подвернуть его научному исследованию, как если бы то, что я называю α-элементами, поддавалось научным процедурам. Но для этого, как минимум, нужно, чтобы α-элементы были пригодны не только для установления простых соотношений – одной из самых элементарных научных процедур. «Явное» содержание сновидения, как мы бы его назвали, говори мы о сновидениях в фрейдовских терминах, – это утверждение, что вот эти α-элементы находятся в постоянном соединении. В этом смысле сновидение полностью аналогично избранному факту, функция которого заключается том, чтобы демонстрировать постоянное соединение элементов параноидно-шизоидной позиции, указывая на взаимосвязь между некоторыми из них. Отложим пока вопрос о том, как явное содержание сновидения (собрание зрительных образов, заключенное в повествовательную форму) и математическая формулировка, например алгебраическое исчисление, могут выполнять практически одинаковую функцию, отличаясь во всём остальном. Сейчас я лишь отмечу, что и гипотеза, и слово, рассматриваемое как разновидность гипотезы, и явное содержание сновидения имеют общую характеристику, роднящую их с избранным фактом: а именно, они придают связность фактам, до того казавшимся разрозненными. Поскольку корень задачи, которую нам предстоит разрешить, заключается в эмоциональном опыте, нам следует провести различие между ним и эмоциональным опытом, вторичным по отношению к этой задаче. Пока мы предположили, что любая задача, независимо от её типа, при предельной степени обобщения сведется к поиску избранного факта, который упорядочивает уже известные элементы, выявляя связи между ними, и до открытия которого эти связи не были видны. Я показал, что так как это описание очень похоже на описание взаимодействия между параноидно-шизоидной и депрессивной позициями в кляйнианской теории, то встает вопрос о природе этого описания, которое, как и любая другая гипотеза, представляет собой пример избранного факта, равно как и о природе явлений, к которым оно применимо. Но существуют ли эти элементы в действительности? И если при помощи избранного факта их связь становится очевидной, не означает ли это лишь то, что человеческий разум по своей природе склонен видеть гармоничную взаимосвязь между этими элементами, хотя ничто не указывает на её существование в реальности? В таком случае, и элементы, и связность – это всего лишь оптическое искажение.
Предположим, что последнее верно; в таком случае, мы можем наблюдать, что наши наблюдения состоят из элементов, которые, как нам кажется, синтезируются неким мыслительным актом, соответствующим факту. Но это предположение основано на другом предположении. Очевидно, что как бы я ни формулировал эту проблему, она превращается в бессмыслицу. Я полагаю, что это характерно для проблем, в которых эмоциональный опыт играет первичную роль. И именно поэтому я говорю, что следует различать опыт попыток что-нибудь понять и эмоциональный опыт, вторичный по отношению к попыткам разрешить какую-нибудь проблему, проблематичную часть которой составляет, собственно, эмоциональный опыт. В первом случае, можно рассматривать проблему как один из разрозненных объектов, нуждающихся в синтезе. Во втором же, вероятно, её вообще нельзя рассматривать как что бы то ни было. Возможно, существуют внешние задачи, о которых можно сказать то же самое; может быть, именно из таких ловушек и порожденных ими эмоций избранный факт и освобождает наблюдателя, выявляя, как тому кажется, связь между элементами. Словом, речь идет о случаях, когда человек чувствует, что столкнулся либо с неразрешимой проблемой, либо с проблемой, для решения которой у него нет инструментов. Речь идет не только об беспросветных тупиках: затруднения могут быть совершенно повседневными и преходящими, однако этот опыт, если он затягивается, сам по себе превращается в проблему, требующую приложения как интеллекта, так и личностных качеств.
Если говорить об индивидууме, то важнее всего, во-первых, то, как он воспринимает внешнюю среду (то есть ответ на вопрос, что он считает фактами среды), а во-вторых, его самовосприятие (то есть ответ на вопрос, что он считает фактами своей личности). Если же говорить о внешнем наблюдателе, то есть об аналитике, то существенно следующее:
(1) среда;
(2) личность индивидуума;
(3) взаимоотношения между (1) и (2);
(4) убеждения самого индивидуума, касающиеся (1) и (2).
Но даже ограничив таким образом наше поле исследования и выдвинув годы психоанализа в качестве условия, мы вынуждены признать, что мало осведомлены обо всех четырёх пунктах. Дополнительная трудность заключается в том, здесь невозможно сравнение: есть иллюзия, будто такие понятия, как «мало», что-то нам говорят, однако, присмотревшись поближе, мы видим, что они сообщают скорее о чувствах, нежели о фактах. Но, несмотря на это, нам удалось упростить задачу, введя в неё внешнего наблюдателя, а именно аналитика, ибо разумно предположить, что перенос проблемы взаимоотношений между индивидуумом и его эмоциональным состоянием в поле зрения внешнего наблюдателя, по меньшей мере, приближает наше исследования к научности, подразумевающей изучение объектов квалифицированными наблюдателями. И тут встает два вопроса.
Во-первых, какие именно аспекты этой задачи упростились? Выше я предположил, что, возможно, понятие «научного открытия» всего лишь выражает наши чувства, вызванные переходом с параноидно-шизоидной позиции на депрессивную и обратно. С этой точки зрения, кажется вероятным, что задача не столько упростилась, сколько изменила свой характер. Очевидно, нет оснований предполагать, что даже в таких дисциплинах, как физика, где научный метод применяется неукоснительно и приносит самые обнадеживающие плоды, открытия не сводятся к выборке из суммы знаний о тех фактах и их характеристиках, что доступны математическим и логическим способностям человека, человеческому восприятию, человеческой способности создавать инструменты, человеческому умению истолковывать поведение этих инструментов, а также корректной репрезентации с помощью конструктов, которые α-функция измышляет из чувственных впечатлений, предположительно относящихся к этим внешним объектам.
Второй вопрос только усугубляет сомнения в том, что проблема упростилась. В психоанализе наблюдателя можно назвать внешней силой только в смысле того, что он отдельный от анализанда человек, однако он при этом он же составляет важную часть среды. Но физики доказали, что исследуется не объект в вакууме, а взаимоотношения между объектом и средой. (То же в математике – см. Semple and Kneebone, Algebraic Projective Geometry, p. 3). Варианты можно представить в виде формулы:
Предположим, что A – это человек, задающийся вопросами о своём собственном эмоциональном опыте a;
B – психоаналитик;
C – среда, за исключением A и B.
Тогда:
(1) самосознание = A знает a + B + C,
(2) анализ = B знает A + C.
При этом очевидно, что (1) усложняется следующим: A может не осознавать, что a присуще не окружающей его среде, а ему самому.
Если разложить нашу задачу таким образом, станет ясно, что аналитики еще не решили, считать ли предметом исследования a, или A + B + C, или A + a. Предположим, что это несущественно и что следует знать все возможные комбинации (пока не доказано обратное). Далее, предположим, что в психоанализе A должен знать, что A знает a + B + C, и этого знания достаточно для знания всех комбинаций.
Вернемся к мысли, что для того, чтобы преуспеть в этом исследовании, нам понадобится не алгебраическое исчисление, а миф. Нужные нам мифы должны проливать свет на проблему научения, но только в том случае, когда исследуется или познается первичный, а не вторичный по отношению к какому-нибудь иному исследованию эмоциональный опыт. Поскольку об этом предмете мне совершенно ничего неизвестно, за исключением выдвинутых выше осторожных предположений, меня нисколько не беспокоит, что мой выбор мифа может не совпадать с чьим-нибудь еще. Так как мне неизвестны и правила, то нет и нужды их соблюдать – за исключением тех, что я сам установлю по ходу дела, следуя примеру Короля из «Алисы в стране чудес».
Итак, первое правило – это устанавливать какие угодно правила. Для прояснения проблемы научения я выбираю следующие мифы: (1) Адам, вкусив плод Дерева и тем самым преступив повеление Бога, научается сексуальной вине и изгоняется из Сада (= Рая); (2) Сфинга возбуждает любопытство; дерзкая клятва не останавливаться ни перед чем ради его утоления; наградой за успех служат самоубийство, кровосмешение и смерть, а наказанием за неудачу – моровое поветрие; (3) сотрудничество в постройке башни высотою до небес карается Богом, разрушающим способность к вербальной коммуникации, без которой сотрудничество становится невозможным; (4) юноша, ищущий зеркало, в котором он мог бы рассмотреть свою красоту, наказан Богом. Этот последний миф я выбрал в надежде, что он поможет прояснить проблему любопытства и научения, сосредоточенных на личности самого исследователя, – его потребности отыскать зеркало или, иными словами, инструмент, который бы позволил ему удовлетворить свое любопытство – приязненное любопытство, – направленное на себя самого. Можно отметить, что такое любопытство не лишено личной заинтересованности, так что тех, кто эталоном считает научную любознательность, может смущать отсутствие непредвзятости. Наказание столь же специфично.
Возможно, следует использовать миф как материал для свободных ассоциаций. Тогда можно было бы говорить об аналитическом аналоге алгебраического исчисления, применяемого к определенной задаче, в которой его переменным присваиваются значения. Свободное ассоциирование к мифу равносильно присвоению значений его элементам, как если бы они были переменными в формуле. Им присваиваются значения, релевантные для каждой конкретной задачи, а под конкретной задачей я имею в виду личность продуцирующего ассоциации человека. Присваивая эти значения переменным мифа, мы понимаем, что для этого человека эти характеристики находятся в постоянном соединении. Хорошо, но что это означает на практике? Следует ли просить пациентов использовать миф об Эдипе как материал для свободных ассоциаций? Или миф о Нарциссе? Это явно плохая мысль. Скорее я предлагаю посмотреть на ассоциации пациента под следующим углом: например, он хочет, чтобы я с ним согласился; это очевидно из того, как он дает понять, что его личность прекрасна. Мне кажется, что в нравственном отношении он прекрасный человек; я не хуже; фактически, мне предназначена роль зеркала, отражающего его совершенство. Однако в истории Нарцисса есть еще один элемент – а именно, бог, превративший его в цветок. Что в словах пациента соответствует этому? Не может быть, что ничего, потому что миф сообщает мне о постоянном соединении этих элементов. Но, возможно, я выбрал не тот миф. Итак, либо это неправильный миф, либо я упустил этот его аспект в коммуникациях пациента, либо я ошибся в выборе мифа. Возможно, мне стоит поискать более подходящий – например, миф об Эдипе.
Я предвижу возражения. Мне скажут, что ни один аналитик не может обзавестись арсеналом мифов, достаточным для осуществления этой процедуры. Далее, мне возразят, что аналитик должен вооружаться не мифами, а теориями – ведь очевидно, что, слушая пациента, ему следует задаваться вопросом, какая психоаналитическая теория была бы полезна в этом случае, а не который из бесчисленных мифов следует к нему притянуть.
Психоаналитические теории, выдвинутые лучшими аналитиками, хорошо послужили делу развития науки, однако большинством своих открытий Фрейд обязан скорее применению – причём бессознательному применению – мифа об Эдипе, нежели другим, более очевидным сторонам своего научного метода. Природа психоаналитического метода так и не была толком исследована, и оттого существует опасность, что все достижения психоаналитического движения будут отнесены за счёт успехов в применении традиционного научного метода, и не всегда лучших его образцов, а не интуиции, которая, во всяком случае, позволила Фрейду пойти гораздо дальше. Отсюда же пристрастие психоаналитиков к специфическому жаргону – а перед этой опасностью уязвима даже математика (хотя в математике она несколько завуалирована неочевидностью связи даже совершенно корректных аксиоматических формулировок с их более конкретной опытной основой). Иногда психоаналитическая теория преподносится в такой форме, что её можно принять – как, впрочем, и математику, когда её преподает плохой учитель, – за «искусное манипулирование символами по произвольно назначенным правилам» (Semple и Kneebone, “Algebraic Projective Geometry”, с. 1). Итак, для дальнейшего прогресса или, по крайней мере, для того, чтобы не отступать с уже завоеванных позиций, необходимо помнить о значении мифа как научного инструмента и тем самым удерживать в поле зрения конкретную опытную основу, стоящую за психоаналитической теорией. Но если это так, то не следует ли нам предпочесть аналогию с низкоуровневыми гипотезами о поддающихся эмпирической проверке данных, а не с алгебраическими исчислениями? И, в таком случае, не следует ли нам искать эту опытную основу непосредственно в психоаналитической практике, а не в мифе, в котором мы рискуем обнаружить суррогат этой конкретики, а не её саму? Это возражение правомочно в том смысле, что исследование мифа должно быть инструментом исследования человеческой личности, а не подменять его. Иными словами, то же место, что математические процедуры занимают в арсенале ученого, в психоаналитическом инструментарии должны занять мифы; чтобы хорошо их знать и уметь применять на практике, аналитику следует почаще делать их отправной точкой для собственных свободных ассоциаций; кроме того, ему следует научиться определять, какой миф подошёл бы к тому или иному материалу, исходящему от пациента, и, соответственно, какая интерпретация была бы уместна. Тогда свободное ассоциирование к избранным мифам позволит ему совершенствоваться в своем ремесле и тем самым сохранять квалификацию. Выбор же мифов будет показателем его принадлежности к той или иной научной школе.
Допустим, некий аналитик решил не включать в свой канон миф об Эдипе. Тогда ему придется задаться вопросом, что объединяет его с другими аналитиками и насколько плодотворно может быть их общение. Это важно, но еще важнее роль, которую ассоциирование на материале избранного мифа и выбор мифов для ассоциирования играет в развитии психоаналитической интуиции или, точнее, в восстановлении и укреплении α-функции психоаналитика. Пожалуй, здесь моя гипотеза впервые позволяет дать практикующему аналитику конкретный совет или даже инструкцию, как сохранять и преумножать аналитические умения. Не так важно вести записи о пациентах, как записывать свои свободные ассоциации, скажем, на миф об Эдипе, отмечая каждый раз дату. Повторять это упражнение можно сколь угодно часто: ассоциации будут меняться день ото дня. Когда среди прочих ассоциаций всплывет имя пациента, аналитик сможет это зарегистрировать, если ведение записей о пациентах кажется ему целесообразным. Это упражнение можно повторять каждый рабочий день, используя один и тот же миф или те мифы, что аналитик захочет включить в свой канон; их можно отбрасывать, а потом возвращаться к ним так часто, как требуется. Желательно использовать тот варианты или те варианты мифов, чья историчность доказана учёными, ибо разумно ожидать, что вариант, переживший множество столетий, несет более важное сообщение, нежели то, что может оказаться лишь случайной аберрацией, имеющей слишком частный характер.
И вот как это упражнение способствует развитию аналитической интуиции: возьмем, к примеру, миф об Эдипе; сам факт, что выбран был именно он, говорит о его актуальности для аналитика, вытекающей, вероятно, из того, что у аналитика есть некий эмоциональный опыт, либо повторяющийся, либо угрожающий повторением. Этого недостаточно для того, чтобы объяснить выбор мифа, – однако окончательные выводы следует предоставить самому аналитику. Здесь важно, что свободные ассоциации и позволят ему определить, какие элементы текущей ситуации поддаются истолкованию и осмыслению при помощи избранного им мифа. Следует еще раз подчеркнуть отличие предложенной процедуры от общепринятого представления от анализе: здесь не сознательный материал используется для интерпретации бессознательного, а наоборот, бессознательное используется для интерпретации сознательного представления об уже известных аналитику фактах. Интерпретация сновидения позволяет осмыслить известные аналитику факты его жизни и сопровождающие их переживания и убеждения, подобно тому, как изучение карты помогает придать значение тем топографическим особенностям местности, которые путешественник наблюдает своими глазами, и осознать, где он сейчас находится. Миф содержит константы и переменные, применимые к самым разным жизненным периодам, а свободное ассоциирование задает им актуальные значения; изучение этого материала позволяет сформулировать задачу – необходимый шаг на пути к решению, если оно вообще существует.
Теперь приложим миф о Вавилонской башне к разрушению α-функции. Первое, что бросается в глаза, – это враждебность божества к честолюбивому стремлению людей построить себе город и башню высотою до небес и сделать себе имя, прежде нежели рассеются по лицу всей земли (Быт. 11:1-9). Люди изготавливают кирпичи, чтобы потом соединить их при помощи земляной извести и построить башню высотой до небес. Это похоже на искусственную грудь-пенис. Что же такое имя, призванное предотвратить рассеяние? Слово как гипотеза, соединяющая воедино рассеянные объекты? В таком случае, Бог противостоит гипотезе, слову (как гипотезе), и, следовательно, люди, уже собравшиеся вместе, обречены на рассеяние, как и гипотеза или избранный факт – на разрушение и рассеяние фрагментов по лицу всей земли. Таким образом, речь о нападении, предотвратившем попытку достичь небес, – нападении на связь, а именно язык, без которого сотрудничество невозможно.